Личным опытом Шаляпин доказал, что дым никак не вредит голосовым связкам. Будучи прославленным басом, он практически не расставался с папиросами, трубкой или сигарой.
Везде, где Федор Михайлович жил, у него были расставлены пепельницы. Некоторые даже встроены в мебель. Вкус табака Шаляпин распробовал не сразу. О своем первом опыте он сам рассказывал так:
«На дворе у нас работали каменщики и плотники; я таскал им писчую бумагу на курево, а они, свертывая собачью ножку, предлагали мне:
– Курни, это очищает грудь!
Едкий, зеленоватый дым махорки не нравился мне. Но – все надо знать! Я взял собачью ножку и курнул!
Меня стошнило; испытывая отчаянные приступы рвоты, я философски думал:
“Вот оно, – как прочищают грудь!”».
Шаляпин полюбит курение позже, пристрастившись к нему на всю жизнь. В своей книге «Воспоминания о Федоре Шаляпине» Константин Коровин описал, как Федор Михайлович приехал из Италии, куда ездил по приглашению тенора Анджело Мазини: «Вернувшись летом в Москву, он был полон Италией и в восторге от Мазини. Одет был в плащ, как итальянец. Курил длинные сигары, из которых перед тем вытаскивал соломинку. А выкурив сигару, бросал окурок через плечо». Мы знаем, что это были Brissago.
В книге «Страницы моей жизни», которую Шаляпину помог написать Максим Горький, а также в автобиографии «Маска и душа. Мои 40 лет на театрах» есть несколько ярких зарисовок, посвященных курению.
Про Нью-Йорк
Невольно вспоминалась Италия, где под каждое окно можно прийти с гитарой и спеть серенаду любимой женщине. Попробуйте спеть серенаду здесь, когда любимая женщина живет на 49-м этаже. Вокруг стоит такой адский шум, как будто кроме существующего и видимого города сразу строят еще такой же грандиозный, но невидимый. В этой кипящей каше человеческой я сразу почувствовал себя угрожающе одиноким, ничтожным и ненужным.
Люди бежали, скакали, ехали, вырывая газеты из рук разносчиков, читали их на ходу и бросали под ноги себе; толкали друг друга, не извиняясь за недостатком времени, курили трубки, сигары и дымились, точно сгорая.
О музыкантах лондонского оркестра
Эти симпатичные люди, веселые, скромные, все больше и больше располагали меня к себе. С некоторыми из них у меня завязались довольно приятельские отношения.
В свободные минуты я приглашал то того, то другого из них к себе на чашку чая, а однажды в свою очередь получил приглашение прийти к одному из них. Мы поехали с Купером (дирижер оркестра, — прим. ред.) вместе. Музыкант жил в скромной улице, в небольшом уютном домике, квартирка его была очень бедна. Однако в ней все было как-то особенно уютно, удобно и красиво. Пришло еще несколько музыкантов, они сыграли нам квартет Чайковского и еще что-то из Бородина, — играли очень хорошо, с большим подъемом и любовью. Потом мы пили чай, кушали бутерброды, курили и разговаривали друг с другом как могли, но все, как равные.
Про Репина
Как сон, вспоминаю я теперь все мои встречи с замечательнейшими русскими людьми моей эпохи. Вот я с моим бульдожкой сижу на диване у Ильи Ефимовича Репина в Куоккала.
— Барином хочу я вас написать, Федор Иванович, – говорит Репин.
— Зачем? – смущаюсь я.
— Иначе не могу себе вас представить. Вот вы лежите на софе в халате. Жалко, что нет старинной трубки. Не курят их теперь.
При воспоминании об исчезнувшем из обихода чубуке мысли и чувства великого художника уходили в прошлое, в старину. Смотрел я на его лицо и смутно чувствовал его чувства, но не понимал их тогда, а вот теперь понимаю. Сам иногда поворачиваю мою волчью шею назад и, когда вспоминаю старинную трубку-чубук, понимаю, чем наполнялась душа незабвенного Ильи Ефимовича Репина. Дело, конечно, не в дереве этого чубука, а в духовной полноте того настроения, которое он создавал…
Про Первую мировую
Стало слышно, что не хватает снарядов и что несчастной армии, солдатам и офицерам, приходится иногда встречать наступающего врага открытой грудью в прямом и самом трагическом смысле этого слова… Несомненно, много доблести и крепости проявляли русские на многочисленных фронтах!.. Несомненно и то, что и в тылу война пробудила в людях много благородных чувств жалости и жертвенности. Но, как это всегда бывает, довольно широко разлился в столицах и отвратительный, бахвальствующий словесный патриотизм, нередко пьяный. Сидит у Кюба и вкусно обедает этакий патриот своего отечества. От уже отведал много различных марок и чуточку осовел. В зале играет в красных камзолах румынский оркестр, Румыния нейтральна, и наш патриот чрезвычайно этим раздражен. И вот, слегка пошатываясь, с сигарой в руке, он приближается к эстраде и, прищурившись, презрительно ждет, пока музыканты закончат номер. И когда замолкли жидкие аплодисменты обедающих, господин с сигарой становится в ораторскую позу, пялит глаза на дирижера и неповоротливым языком, икая, вопрошает:
– Когда же, вы, наконец, сволочи, вы… выступите?!
Когда же Румыния в войну вступила и на первых порах, к сожалению, потерпела какое-то поражение, то тот же тип, так же икая и так же тупо смотря на инструменты, вносит в свою патриотическую реплику вариант:
– Ну, что – выступили, сволочи?!..